Да не подумает дворянин-читатель, что я подсмеиваюсь над чувствами дворянского достоинства. Сохрани меня боже от такой преступной мысли!.. Я был бы в отчаянии, если бы кто-нибудь вздумал заподозрить меня в том, что я не принадлежу к этому почтенному и привилегированному сословию… Но я искренно желал бы для собственной пользы этого, так сказать, передового сословия, чтобы оно поглубже понимало свои обязанности, свой долг и умело бы возбуждать уважение к себе в других сословиях исполнением этого долга, принося вовремя некоторые личные жертвы в пользу общего… «Noblesse oblige».
Но оставим это лирическое отступление и будем продолжать рассказ.
Мой благонамереннейший господин слыл образцовым хозяином, потому что умел извлекать всевозможные выгоды из своих крестьян и при этом свои сады и парки, устроенные домашними средствами, содержал в примерном благолепии и услаждавшей глаз чистоте… Я сам восхищался этими садами и парками, китайскими беседками и мостиками, готической баней и прекраснейшим домом с бельведером, на котором торжественно развевался флаг с гербом… Внутри дома – порядок и чистота повергали в изумление… нигде ни пылинки; пол как будто языком вылизан, с каким-то янтарным отливом; все подведено под лак и расставлено под аранжир, или симметрически. Военная дисциплина отражалась на всем… Городская квартира его отличалась такою же чистотою, симметричностию и дисциплиной… Все постановлено было в струнку, и все ходило по струнке…
Безмятежно протекала жизнь благонамереннейшего из людей, среди этой внешней чистоты, благоустройства и порядка… в той почетной и покойной колее, попасть в которую все так добиваются и в которой жизнь двигается как будто по маслу: состояние невидимо расширяется, а грудь через каждые два года украшается новым отличием… «Слава богу! – думал мой благонамереннейший господин, – я почти уже совершил на земле назначение дворянина: достиг генеральского чина, украсил грудь отличиями, приобрел трудами большое состояние и оставлю его детям в благоустройстве и порядке; надеюсь, что им будет чем помянуть меня!.. Хоть сию минуту готов предстать на суд всевышнего!..» И он продолжал с душевным спокойствием и самодовольствием, резко проявлявшемся на его привлекательном лице, заплывшем от счастия, ежедневно ездить по утрам на службу. Возвратившись со службы, плотно покушав и выкурив трубочку Жукова (его превосходительство был во всем раб привычки и Жуков предпочитал всякому другому табаку), он ложился соснуть часок-другой, а потом, подкрепившись сном, отправлялся в клуб… И думал мой благонамереннейший господин проводить такой регулярный, благонамеренный и ничем не возмутимый образ жизни до той минуты, когда положат его превосходительство на стол и накроют богатой парчою, а вокруг уставят табуреты с знаками отличия… Ему и в голову не приходило, что условия жизни изменяются, что жизнь движется и обновляется, что законы ее совершенствуются, что предания вместе с людьми дряхлеют и наконец разрушаются, что дурные привычки (как, например, привычка наживаться на службе и тому подобное) не всегда остаются безнаказанными… Но, как гроза разражается иногда над головою незаметно, в тихий и душный летний день, так его превосходительство был поражен, внезапно, посягательством на его служебные привычки, которые он от долговременного употребления почитал почти законными, хотя, между нами сказать, они были совсем беззаконны.
Смущенный увольнением от службы по прошению, благонамереннейший господин, в самом недовольном и мрачном расположении духа, отправился с семейством в деревню. Он беспрестанно повторял: «Вот служил, служил, здоровье потерял, зрение ослабло на службе, а что выслужил?.. Только что могу прокормиться с семейством… вот и всё… Нет, у нас правдой ничего не наживешь на службе!» Эту последнюю фразу он повторил еще задолго до остроумной комедии г. Львова… Замечательные умы сходятся, говорит французская пословица… Несмотря, однако, на жалобы о расстройстве здоровья, благонамереннейший господин спал и кушал отлично и раз, в сумерках, несмотря на слабость зрения, заметил издалека, на дворе, две фигуры, очень нежно разговаривавшие между собою, и тотчас узнал в одной из них своего дворового человека Алексашку, а в другой дворовую девушку Аксютку, за что первый немедленно был им сослан в отдаленную деревню, а последняя удалена на скотный двор – за оскорбление общественной нравственности.
Но в деревне благонамереннейший господин не мог прожить более полугода… Ничего нет ужаснее, как изменять свои привычки в преклонные лета!.. Его так и тянуло в Петербург: существование его было не полно без клуба…
Он возвратился в Петербург и чуть не заплакал от радости, увидев Демидов переулок!..
Прошло несколько недель, но, несмотря на клуб, он и в Петербурге начинал ощущать какую-то неловкость… Ему недоставало чего-то… Он не знал, что делать с собою по утрам… даже Жуков не развлекал его… Его просто томила тоска по служебной деятельности.
Приглядываясь к Петербургу, он начал с некоторым неприятным удивлением замечать, что Петербург совсем изменился: особенно его смущали офицеры в фуражках и юнкера на извозчиках, и он печально покачивал головой, вздыхая о прошедшем. В обществе попадался ему иногда какой-нибудь молодой человек, на вид не больше как коллежский асессор, не имеющий ничего особенного в физиономии, просто внимания не стоящий, и он действительно не удостоивал его внимания, – а вдруг ему говорят, что этот молодой человек занимает генеральское, директорское место…